|
Желание
|
первичный жизненный импульс, выступающий в качестве
организующего начала как в поведении индивида, так и в жизни общества в целом.
Желание отличается от потребности – простого психологического побуждения.
Например, я могу иметь потребность в пище, ощущать спазмы желудка, не зная
при этом, что все это вызвано недостаточным питанием. Желание относится
обычно к определенному объекту: я желаю выпить вина. Желание, предполагающее
некоторую неудовлетворенность, придает эмоциональной жизни ее тональность,
порождает чувства и страсти и лежит в основе активной жизни. Однако поскольку
желаний бесконечное множество, то человек, старающийся удовлетворить их все,
потеряет и покой, и свободу (Платон). Желание, подвергшееся контролю расчета
и рефлексии, становится волевым актом. Выражением личности будет не пульсация
желания, но акт воли. Широкое хождение
в философии данное понятие получило благодаря психоанализу Несомненным
вкладом в методологию исследования человека 3. Фрейдом явились провозглашаемые
им: 1) первичность Ж. по отношению к потребности, 2) первичность воображения
по отношению к опыту, 3) первичность бессознательного по отношению к сознанию.
Фрейдовская концепция Ж. относится только к бессознательным
Ж., закрепленным с помощью устойчивых и унаследованных с детства знаков.
Бессознательное Ж. стремится осуществиться опираясь, по законам первичного
процесса, на знаки, связанные с первым опытом удовлетворения. На материале
сновидений Фрейд показал, как Ж. запечатлевается в компромиссной форме
симптомов. Итак, Ж. связано с опытом удовлетворения, которое представляет собой
первоначальный опыт внешнего вмешательства, снимающий у младенца внутреннее
напряжение, порожденное потребностью. В дальнейшем оно продолжает направлять
поиск объекта, приносящего удовлетворение. Опыт удовлетворения связан с “состоянием
беспомощности”, изначально присущим человеку Организм не способен на специфическое
действие, которое могло бы подавить напряжения, связанные с притоком
внутреннего возбуждения, — для этого нужна помощь другого человека. Т. о., удовлетворение
связывается с образом определенного объекта, а также с моторным образом
рефлекторного движения, приведшего к разрядке. На ранней стадии человек еще не
в состоянии осознать отсутствие реального объекта Образ, несущий слишком
большую энергетическую нагрузку, порождает тот же самый “знак реальности”,
что и восприятие. Опыт реального и галлюцинаторного удовлетворения составляет
основу Ж. Источником Ж. выступает поиск реального удовлетворения, хотя оно строится
по образу обычной галлюцинации. В “Толковании сновидений” Фрейд описывает
опыт удовлетворения, вводя понятие “тождества восприятия”, полагая, что субъект
всегда ищет нечто тождественное тому восприятию, которое было некогда связано
с удовлетворением потребности. При этом он различает потребность и Ж. Потребность
порождается внутренним напряжением и удовлетворяется специфическим действием
по нахождению нужного объекта. Ж. же неразрывно связано с “мнесическими следами”, и его выполнение предполагает галлюцинаторное
воспроизведение восприятий, превратившихся в знаки удовлетворения этого Ж.
Поиск объекта в реальности всецело направляется этим отношением
к знакам. Эта цепочка знаков порождает фантазирование как коррелят Ж. Фрейдовское “либидо” означает по латыни “желание”. Под
этим понятием он понимал энергию, являющуюся подосновой всех преобразований
сексуального влечения в том, что касается его объекта и его цели. У К. Юнга
понятие «либидо» используется в расширительном смысле и означает “психическую
энергию” как таковую, присутствующую во всем что устремляется к чему-либо.
Однако такая расширительная трактовка либидо сталкивается со следующим возражением:
если эта энергия и “десексуализирована”, то это лишь
вторичный процесс, связанный с отказом от собственно сексуальной цели. Поскольку
сексуальное влечение осуществляет давление, то либидо определяется как
энергия этого влечения. Именно этот количественный аспект преобладает и в
более поздней “теории либидо” с ее опорой на понятия нарциссизма и Я-либидо.
Понятие “Я-либидо” было положено в основу либидинальной
экономии (см. “Экономия”), ослабив тем самым субъективный аспект понятия “либидо”.
В работе “По ту сторону принципа удовольствия” Фрейд приходит к понятию Эроса
как основы влечений к жизни, как стремления организмов сохранять целостность
живой субстанции. Эросу противостоит Танатос — влечение к смерти и разрушению
Опираясь на биологический миф, Фрейд восстанавливает здесь субъективное измерение,
которое поначалу было присуще понятию “либидо”. Ж. Лакан
по-своему интерпретирует фрейдовское понимание Ж., выдвигая
его на первый план в психоаналитическом учении. В связи с этим он сосредотачивается
на строгом разграничении близких по духу понятий Ж. — “потребности” и
“запроса”. Потребность нацелена на особый объект и удовлетворяется этим
объектом. Запрос всегда связан с обращением к другому человеку, даже в тех
случаях, если устремлен на объект, поскольку за ним стоит просьба о любви. Ж.
рождается в зазоре между потребностью и запросом; оно не сводимо к потребности,
ибо не является отношением к реальному объекту, а есть отношение к фантазму;
вместе с тем оно не сводимо и к запросу, властно навязывающему себя
независимо от языка и бессознательного другого человека и требующему
абсолютного признания себя другим человеком. Ж. — это то, что остается после
запроса, когда он удовлетворен. Диалектика Ж. такова, что его удовлетворение
может приводить к исчезновению самого Ж., т. е. первичного жизненного импульса;
такое удовлетворение равносильно смерти, поэтому для поддержания жизни необходимо
возникновение все новых и новых объектов Ж. Но подлинное Ж., по Лакану, обращено не на овладение этими объектами, а на
стремление к слиянию с миром. Слиться с миром — означает получить признание с
его стороны, быть любимыми другими людьми. Следовательно, подлинное Ж. человека
состоит в том, чтобы его желал и в нем нуждался Другой: он хочет сам быть
“объектом”, которого не хватает партнерам по социальной коммуникации, хочет
быть причиной “желания” с их стороны. Т. о., обнаруживается фундаментальная зависимость
субъекта от окружающих его людей, от Другого, носителя “символического”. Ж.
оказывается заключенным в символическом, т. е. в языке. Лакан
отмечает, что момент, когда Ж. становится человеческим, совпадает с моментом,
когда ребенок рождается в языке. В этот момент субъект не просто справляется
со своим лишением, принимая его, но возводит свое Ж. во вторую степень, ибо
его действие разрушает тот объект, который оно само заставляет появляться и
исчезать. Его действие негативизирует силовое поле
Ж., становясь объектом для себя самого. И объект этот, воплотившись в символическую
пару двух элементарных восклицаний, говорит о происшедшей в субъекте
интеграции фонем, чью синхроническую структуру существующий язык предлагает
ему усвоить. Ребенок начинает включаться в систему конкретного дискурса
своего окружения. Даже в одиночестве Ж. маленького человека успевает
стать Ж. Другого, который над ним господствует. Символ с самого начала
заявляет о себе убийством вещи; смертью этой увековечивается в субъекте его
Ж. Психоаналитический опыт заново открыл в человеке императив Слова — закон,
формирующий человека по своему образу и подобию. Манипулируя поэтической функцией
языка, этот опыт дает человеческому Ж. его символическое опосредование.
Это позволяет понять, полагает Лакан, что вся
реальность его результатов заключена в даре речи, " ибо лишь посредством
этого дара пришла к человеку реальность, и, лишь совершая акт речи вновь и вновь,
может он эту реальность сберечь. Именно против этих положений в дальнейшем
выступили Ж. Делез и Ф. Гватгари.
По Э. Левинасу, Ж. возникает не из-за того, что
индивидууму для поддержания своей жизни чего-то недостает. Ж. другого исходит
от существа уже удовлетворенного и в этом смысле независимого, не желающего
ради себя. В то время как потребность есть эгоизм, проформа самотождественности, присвоение мира с тем, чтобы
совпасть с собой и достичь счастья, Ж. Другого существа, т. е. общительность,
рождается в существе, у которого все в достатке. В этом Ж. Я устремляется к
Другому, расшатывая тем самым самовластное отождествление Я с самим собою.
Отношения с Другим проблематизируют меня, изымают и
продолжают изымать меня из меня самого, раскрывая во мне все новые дарования.
Желаемое не исполняет моего Ж., а углубляет его, как бы поит меня новою
жаждою. Ж. являет себя как доброту, обнаруживая тем самым свою приверженность
этике. Подлинное раскрытие Я, по Левинасу, возможно
только перед абсолютным ликом Другого. Другого, который нуждается в нашем Другом
в предельной своей обнаженности, чтобы исполнить свое Ж. и обрести смирение.
Обнаженность лица Другого — это снятие покровов, отсутствие какого бы то ни
было культурного украшения, отрешение, отстранение от своего облика в самых
недрах порождения облика. Лицо входит в наш мир из совершенно чуждой сферы
абсолютного. В своей предельности оно внеобычно, лишено
всякого обычая, всякого мира. Нагота лица — это крайняя нужда и тем самым
мольба в прямой направленности ко мне. Но эта мольба требовательна, это
униженность с высоты. Его приход открывает этическое измерение. Другой
окликает меня и, в своей обнаженности и нужде, объявляет мне свое повеление.
Само его присутствие требовательно взывает к ответу. Я не просто осознает
необходимость ответить; отныне быть Я — означает невозможность отстраниться
от ответственности. И неповторимость Я заключена в том факте, что никто не
может ответить вместо меня. Перед лицом Другого Я бесконечно ответственно. И
не есть ли тогда воля в существе своем скорее смирение, нежели воля к власти?
Такое смирение не нужно смешивать с сомнительным отрицанием Самости. Это
смирение того, кому “некогда” вернуться к себе, кто ничего не предпринимает
для “отрицания” себя, кроме отречения в самом этом прямолинейном движении
“дела” в бесконечность Другого. Ж. Делез и Ф. Гватгари провозглашают “имманентность машин желания великим
машинам социальности” (см. “Шизоанализ”). Стремясь
преодолеть лингвистическую парадигму исследования, философы считают, что Ж. способно
непосредственно инвестироваться в жизнь и преобразовывать ее. Однако насколько
непосредственно может выражаться Ж. в реальности — вопрос довольно сложный. У
М. Фуко мы находим возражение такому способу решения проблемы. Согласно Фуко,
Ж. не только опосредовано историей, но и может быть конституировано только в
ней. В первом томе “Истории сексуальности” (которую мы предпочитаем переводить
“Историей полов”) он подчеркивает, что вопрос не в том, что пол связан с
греховностью, а в том, как эта связь возникла. Иными словами, вопрос находится
не в ведомстве биологии, а в ведомстве истории. Он задает вопрос: правомерно
ли говорить об истории пола в терминах подавления? И своей целью ставит
определение режима власти-знания-удовольствия, который поддерживает дискурс на
человеческую сексуальность. Он задается вопросом о том, каким образом пол был
подчинен дискурсу. А также стремится определить формы и каналы, которые
власть использует, и дискурсы, которые она разрешает, чтобы осуществить
индивидуальный подход к “формам” Ж. и удовольствия. Фуко показал, что техника
власти зиждется прежде всего не на отказе, блокаде и аннулировании, а,
напротив, на стимуле и интенсификации. Контроль над тем, что надо говорить, в
пределах каких социальных отношений, начинается, по Фуко, с XVII в. Начало этому
было положено движением Контрреформации, которая через свои властные дискурсы
— католическую пастораль и таинство епитимьи — способствовала расширению
границ исповеди тела. С этого времени строго предписывалось открывать в исповеди
все инсинуации тела: все возможные Ж. и сладострастные фантазмы. Происходило
перемещение понимания греха с самого акта на телесное возбуждение. Т. о., пол
был взят под надзор, а Ж. трансформировалось в дискурс. К началу XVIII в.
появились политический, экономический и технический стимулы говорения о поле.
Причем не в форме теории сексуальности, а в форме анализа, количественных или
каузальных исследований. При этом надо было речь вести (а не подавлять) о
поле в терминах пользы, встроенности в общество и
регулировании ради всеобщего блага. С XVIII в. при посредстве экономистов, демографов,
педагогов, медиков и психоаналитиков создается четыре основных пункта
пересечения власти и знания: 1) истеризация женского
тела, насыщенного сексуальностью и наделенного “биоморальной”
ответственностью за детей в пространстве семьи; 2) “педагогизация
пола ребенка”, наделенного противоестественной ранней сексуальностью; 3)
воспитание ответственности брачных пар за производство потомства; 4) передача
перверсивных удовольствий в ведение психиатрии.
Этим 4 пунктам пересечения соответствуют четыре основных объекта познания: 1)
женщина-истеричка; 2) мастурбирующий ребенок; 3) мальтузианская брачная пара;
4) перверсивный взрослый. Позднее Фуко отказывается
от жесткой поляризации понятий “пола” и “сексуальности”, полагая, что воздвижение
этой оппозиции ведет назад к юридической концепции власти. Не отступая от
принципов историзма, он постулировал идею пола как имманентного институту
сексуальности, полагая, что то, что находится в корне этого аппарата, не
может быть исключением пола, но является позитивной экономией тела и удовольствия.
Идея о том, что пол находится в сердцевине всякого удовольствия и потому
должен быть ограничен и подчинен порождению рода, имеет стоическое происхождение.
Пол, благодаря воззрению стоиков, стал “моральным кодексом” удовольствия.
Тогда как в восточных обществах с наследием эротического искусства интенсификация
удовольствия стремится десексуализировать тела, на
Западе систематизация удовольствия, согласованная с “законом” пола, дала начало
целому институту сексуальности. Именно это заставляет нас считать, что мы
“освобождаем” себя, когда легализуем всякое удовольствие. Проблема стоит так,
что в настоящее время надо нацеливаться не на десексуализацию,
а на общую экономию удовольствия, не основанную на сексуальных нормах. По
мнению Ж. Бодрийяра, сегодня все Ж., замыслы, императивы, все человеческие страсти
и отношения абстрагируются в знаках и вещах, чтобы сделаться предметами
покупки и потребления. Потребление можно считать характерной чертой нашей промышленной
цивилизации, вступившей в эру информационного общества, когда знаки играют
господствующую роль. При этом в понимании потребления необходимо отойти от
его привычного значения как “процесса удовлетворения потребностей”. Потребление
— это не пассивное поглощение и присвоение, которое противопоставляют
активному состоянию производства. Потребление есть активный модус отношения к вещам, к коллективу, ко всему миру. Потребление — это не
материальная практика, оно не определяется ни пищей, которую человек ест, ни
одеждой, которую носит, ни машиной, в которой ездит, ни речевым или визуальным
содержанием образов или сообщений, но лишь тем, как все это организуется в
знаковую субстанцию: “это виртуальная целостность всех вещей и сообщений,
составляющих отныне более или менее связный дискурс”. Потребление есть
деятельность систематического манипулирования знаками. Традиционная
вещь-символ (орудие труда, предмет обстановки, дом) опосредует собой некое реальное
отношение или житейскую ситуацию; но такая вещь, соотнесенная с определенным
поступком или жестом человека, не может потребляться. Чтобы стать объектом
потребления, чтобы к ней испытали Ж., вещь должна сделаться знаком, т. е.
чем-то внеположным тому отношению, которое она отныне лишь обозначает, — а
стало быть, произвольным, но обретающим связность, т. е. смысл, в своей
абстрактно-систематической соотнесенности со всеми другими вещами-знаками. Только
получив определенное значение, вещи становятся объектом потребления. Из такого
преображения вещи, получающей систематический статус знака, вытекает и одновременное
изменение человеческих отношений, которые оказываются отношениями
потребления.
|
|
«Жертвенный
кризис»
|
понятие философии Жирара,
фиксирующее необходимый этап социальной динамики, предполагающий разрешение
ситуации "войны всех против всех" посредством жертвоприношения.
Концепция "Ж.К." фундирована у Жирара презумпцией
амбивалентности жертвы, которая выступает и как нечто, подлежащее уничтожению,
и как объект поклонения. Жирар подчеркивает, что в
современных гуманитарных и общественных науках до сих пор нет общепризнанной
точки зрения на сущность ритуалов жертвоприношения и их роль в антропогенезе и
развитии человеческой культуры. Основной аспект проблемы сводится, прежде
всего, к выявлению функциональной роли жертвоприношений для человеческого сообщества.
С характерной для Жирара непредвзятостью по отношению
к фактам, считающимися давно установленными и осмысленными, выявляются
фрагментарность, методологическая непроработанность
существующих теорий и их неспособность объяснить, прежде всего, процессы
первичного структурирования человеческих сообществ. От анализа жертвы Жирар переходит к анализу насилия. При этом рассуждения
начинаются с традиционных и даже повседневных способов понимания этого понятия,
постепенно продвигаясь к более специфическому смыслу. Неявным фоном начальной
стадии рассуждений является представление о том, что насилие, пронизывающее собой
все популяции живых существ, играет в формировании их единства весьма существенную
роль. Предрасположенность к насилию имеет чисто биологические причины, и оно
производит определенные психические и телесные изменения, подготавливающие к
борьбе. Вместе с тем хорошо известно, что развязать насилие значительно проще,
чем остановить уже начавшиеся насильственные действия, поскольку насилие,
подчиняясь глубинным инстинктам, иррационально и слепо. Стремление к соревновательности,
доминированию, подавлению, экспансии принадлежит к самой сущности жизни, и именно
этим живое в первую очередь отличается от мертвого. На этом основании Жираром делается вывод, согласно которому единственным способом
преодоления отрицательных последствий насилия является изменение его
направления и качества. Более того, переход от животного к человеческому
состоянию сопряжен именно с преодолением "природных" форм насилия,
которые становятся, по сути дела, чем-то ужасным и отвратительным. В человеческом
сообществе насилие, начавшись, часто забывает о своих подлинных причинах или выставляет
мнимые побудительные мотивы. Когда агрессия уже развязана, а конкретный объект
насилия вдруг становится недосягаемым, но продолжает вести себя "вызывающе",
возникает потребность замены этого объекта, которая позволила бы агрессии
"разрядиться" ("козел отпущения"). При этом замещающий
объект должен обладать хотя бы минимальным сходством с "оригиналом".
Теоретически корректным является предположение, что жертва и является таким
замещающим объектом. Таким образом логика рассуждений подводит к гипотезе замещения.
Чрезвычайно важным в контексте рассуждений о насилии
является понятие мимесиса (подражания). Специфика человека
усматривается Жираром не столько в его "разумности",
сколько в предельном развитии миметических способностей. Но если каждый член сообщества
подражает каждому, то возникает система с обратной связью, которая может развиваться
только в направлении усиливающегося соперничества. Иначе говоря, возникает
ситуация разрушительного насилия, т.е. "миметический кризис".
Насилие, с одной стороны, дезинтегрирует человеческую общность, а с другой -
принципиально неустранимо. Кроме того, насилие обладает свойством взаимности,
т.е. миметично, и всякое насилие вызывает ответное
насилие. Единственным выходом оказывается возможность пустить насилие по определенному
руслу, "канализировать" его, тем самым изменив и его качество. Эта
задача вполне может быть решена с помощью жертвоприношения. Если объект насилия
недосягаем, гнев переносится на случайный, первый попавшийся объект, который
и выполняет функцию замещения. Если же этот объект выбрать не случайно, то он
станет своеобразным молниеотводом, позволяющим напряжениям внутри человеческого
коллектива уничтожить жертву и только ее. Поэтому с помощью жертвоприношения
в общности можно установить мир, оно защищает общность от дезинтеграции,
"лечит", исцеляет ее, т.е. делает "целой" (не случайно в
Древней Греции жертва называлась "pharmakos",
т.е. в сущности целительным средством; но это слово означает также "изверг",
т.е. "некто извергнутый из человеческого общества" и, тем самым,
избавляющий ее от скверны дезинтеграции). Противоречия и противодействия
раздирают сообщество на части, тогда как жертва притягивает к себе разнонаправленные
векторы насилия и словно впитывает его в себя. С помощью жертвоприношения обеспечивается
"единодушие в насилии", и оно перестает быть разрушительным по
отношению к сообществу. Благодаря жертвоприношению появляется различие между
"законным" и "незаконным" насилием, и именно поэтому жертва
обеспечивает мир внутри общности - состояние, которое не способен создать ни один
смертный. Однако насилие как таковое "заразно". Поэтому его распространение
похоже на распространение инфекции (в сущности, сама инфекция - это тоже
насилие, нападение очень маленьких живых существ). Насилие способно вызывать
подражание (мимесис) - положительное или
отрицательное: кто-то становится проводником насилия, кто-то пытается
противодействовать ему. Но все попытки овладеть насилием как таковым, не порождая
нового насилия, остановить его распространение, не прибегая к жертвоприношению,
проваливаются. Жирар различает некую изначальную заместительную
жертву, которая выбирается чисто случайно, и ритуальную жертву, которая уничтожается
для того, чтобы восстановить единодушие в сообществе. При этом ритуальная жертва
должна быть похожа на изначальную, т.е. выбираться в соответствии с законами мимесиса. Само ритуальное повторение "миметического
кризиса" и его разрешения необходимо потому, что первичное структурирование
человеческого сообщества, как и все установления культуры, подвержено закону
культурной энтропии, а это требует периодического повторения всего процесса.
Таким образом, "миметический кризис" становится
"Ж.К.", требующим нового жертвоприношения по той простой причине,
что инерция действия изначальной жертвы заканчивается. Жирар
считает, что жертвоприношение в качестве средства предотвращения эпидемии
насилия было открыто, скорее всего, путем проб и ошибок. Точно так же поступает
и медицина, пытаясь применить для лечения неизвестной болезни все средства до
тех пор, пока не будет найдено подходящее. Жертва должна быть чем-то внешним по
отношению к данной человеческой общности и в то же время похожей на человеческие
существа, не подлежащие принесению в жертву. Если в жертву приносится
животное, то отличия очевидны, если же человек, то их трудно обнаружить. Поэтому
обоснованной представляется точка зрения, согласно которой первыми жертвами
были люди, но "непричастные" к обществу - пленные, рабы, неженатые
юноши и незамужние молодые женщины. Главная трудность состояла в том, чтобы
найти такую жертву, за которой не потянулся бы шлейф мести, т.е. ответного
насилия. Человеческие жертвоприношения должны были дать умереть некоторой части
для того, чтобы спасти целое. Заместительные жертвы появляются позже. Любопытно,
что среди жертв мы находим первенцев, которых жертвовали сами родители. В связи
с этим подчеркивается, что жертва традиционно связывалась с божеством и с сакральным.
Ведь жертвоприношение всегда предполагает некоторое незнание, поскольку
приносящие жертву люди не знают и не должны знать о роли насилия, равно как и
о невиновности жертвы: в противном случае насилие не может быть единодушным.
Поэтому именно божеству приписывается способность прекращать жертвоприношения:
ему, и никому другому, эти жертвы и приносятся, следовательно, он вправе ими распоряжаться.
Если же не признавать наличия такого божества (как, впрочем, и никакого
божества вообще), то вся совокупность совершенно реальных ритуалов жертвоприношения
должна считаться вращающейся вокруг полностью иллюзорных представлений. Имеющиеся
исторические и этнографические данные убедительно свидетельствуют, по мнению Жирара, что жертвоприношения решают вполне реальную
задачу, снимая напряжение и смягчая конфликты внутри человеческого
сообщества. Жертва - это не заместитель того или иного индивида, это одновременно
замещение и приношение всех членов сообщества всем членам сообщества, так что
жертва оказывается, по сути дела, фетишизацией социальной целостности. Поэтому
она защищает сообщество от его собственного насилия, впитывая в себя всю
накопившуюся среди людей взаимную агрессию. В связи с этим Жираром рассматривается многообразие ритуалов жертвоприношения
и вводится само понятие "Ж.К.". Подчеркивается, что мир и порядок
во всех человеческих сообществах основываются на культурной дифференциации, т.е.
на некотором первичном структурировании. Не различия, а их отсутствие вызывает
сильнейшее соперничество между тождественными друг другу членами сообщества.
Итак, с одной стороны, жертва становится объектом почитания, поскольку "лечит"
общность. С другой стороны, на нее направляется коллективное насилие. Жертва
всегда имеет смысл очистительной жертвы, она на некоторое время избавляет
человеческую общность от скверны насилия. Эволюция ритуалов жертвоприношения
шла по пути все большего удаления заместительной жертвы от человека. Люди,
животные, растения, неодушевленные предметы - таковы основные этапы этого
развития.
Но жертвоприношение всегда оказывается платой за
формирование группового единства людей, оно является необходимым элементом
сплачивающего ритуала, хотя и может объявляться, что жертва приносится ради
других целей (например, ради будущего урожая). Жирар
настойчиво подчеркивает, что мир и порядок во всех культурах основываются
именно на культурной дифференциации, т.е. на некотором структурировании
человеческого сообщества. Не различия, а их отсутствие вызывает сильнейшее
соперничество между тождественными друг другу членами сообщества. Поэтому
"Ж.К." - это кризис различий, т.е. процесс их прогрессирующего стирания
и уничтожения. Человеческие право и справедливость, а также основанный на них
порядок основываются только на четких различиях. В этом контексте Жираром рассматривается отношение примитивных культур к близнецам,
которое наиболее выразительно зафиксировано в так называемых близнечных мифах. Ведь близнецы - это идеальная модель сообщества
с отсутствующими различиями. Поэтому примитивные культуры всегда видели в близнецах
некоторую угрозу, считая их источником неизбежного насилия. Кроме того, появление
близнецов - это всегда неожиданность, так как вместо одного ожидаемого члена
сообщества, для которого уже приготовлена определенная социальная ячейка, появляется
два или больше. Чаще всего близнецов просто убивали, чтобы устранить
опасность в ее зародыше. Возможные и более "мягкие" варианты - оставление
в живых только одного из близнецов. Однако, речь идет не о непосредственном убийстве,
поскольку это создало бы цепь мести. Основная парадигма избавления от близнецов
- вытеснение их за пределы сообщества, т.е. помещение их в такие условия, что
они не могут не погибнуть. В тех культурах, где близнецам позволяют остаться
в живых, они представляют собой один социальный персонаж, что также является
способом отвести угрозу насилия, которое может распространиться на все сообщество.
Возможен также вариант такой изоляции близнецов от общества, когда их ставят
в привилегированное положение. В близнечных мифах все
эти процессы в конечном счете приобретают облик истории "братьев-врагов",
для обозначения которых используется также термин "двойник". Для
более детального рассмотрения феномена "Ж.К." Жирар
обращается к анализу трагедии Софокла "Эдип-царь". В тексте трагедии
обнаруживается большое количество конфликтных ситуаций, которые могут быть
охарактеризованы как разновидности "миметического кризиса",
связанного с исчезновением различий между противниками. Именно с этих позиций
рассматриваются преступления Эдипа - отцеубийство и инцест, в которых ищется
исчезновение различий между вовлеченными в них людьми, а именно, между отцом
и сыном. В отцеубийстве это обстоятельство вполне очевидно - отношения отца и
сына сводятся к конфликту "братьев-врагов", в инцесте сын покушается
на мать, т.е. на "объект", предназначенный для отца, тем самым
снова превращая свое сыновнее отношение к отцу в борьбу "братьев-врагов".
Мор, напавший на Фивы, имеет, согласно интерпретации Жирара,
не только прямой, но и метафорический смысл. Это - символ распространения разрушительного
насилия, порожденного преступлениями Эдипа. Мор представляет собой заразу насилия,
угрожающую всему городу, что однозначно указывает на "Ж.К.". Поэтому
все опять сосредоточивается на Эдипе, который несет ответственность за несчастья,
обрушившиеся на Фивы, и тем самым оказывается потенциальной жертвой.
Обвинения обращаются на него, потому что в ситуации "Ж.К." все виды
желания, ненависти, все стратегии и иллюзии различий становятся тождественными
друг другу, а это - бессознательное единодушие двойников. Хотя двойник, подчеркивает
Жирар, обычно считается чем-то воображаемым, т.е. совершенно
нереальным, речь идет о самой настоящей реальности. В ситуации "Ж.К."
сообщество состоит именно из близнецов или двойников, что уподобляет насилие
растущему снежному кому. Разрешение кризиса возможно только с помощью
принесения жертвы, в качестве каковой и выступает Эдип. В свете полученных
результатов Жираром рассматривается генезис мифов и
ритуалов, понимание которого также опирается на теорию "Ж.К.": и
мифы, и ритуалы считаются специфическими формами фиксации преодоления
разрушительного насилия путем принесения жертвы. В этом же контексте анализируется
происхождение и структура "священной монархии", и, в частности,
инцест в семьях монархов как способ превратить претендента на власть в "виновного",
т.е. в жертву. В целом же монарх считается жертвой, уничтожение которой
отсрочено, так что вызываемый жертвой трепет обусловливает признание права на
власть. Особое место в концепции Жирара занимает исследование
оргиастических культов, осуществленное на примере культа Диониса.
В связи с этим рассматриваются такие праздники, которые
оборачиваются несчастьем. Образцом для анализа служит трагедия Эврипида "Вакханки". В вакханалии налицо исчезновение
всех различий, характерное и для трагедии "Эдип-царь". Начинаясь как
идиллическое действо, вакханалия превращается в кровавый кошмар. Как известно,
Фивы не хотели признавать Диониса богом, за что он поразил фиванок безумием и тем самым превратил в вакханок. Фиванский
царь Пенфей, также не желавший утверждения в его городе
культа Диониса, пожелал, спрятавшись, увидеть оргии вакханок своими глазами. Для
этого он переоделся в женское платье, но женщины заметили его и, приняв за
дикого зверя, растерзали. Так праздник превратился в несчастье, и это,
согласно Жирару, типичный "Ж.К.", ведущий
праздник к его истокам - взаимному насилию. Стирание половых различий в переодевании
Пенфея имеет результатом трагедию на празднике
любви и плодовитости. Но трагедия Эврипида фиксирует
также стирание различий между людьми и животными, поскольку безумные вакханки
приняли Пенфея за дикого зверя. Более того,
стираются различия даже между богом и человеком, между Дионисом и Пенфеем, так что они, согласно интерпретации Жирара, превращаются в "братьев-врагов" или
двойников. Ведь Пенфей, прикидываясь вакханкой,
противостоит Дионису и одновременно одержим им, т.е. оказывается охваченным
тем насилием, которое делает все вещи и существа неотличимыми друг от друга.
Поэтому убийство Пенфея становится разрешением
"миметического кризиса" и одновременно явлением сакрального, в
результате чего культ Диониса воцаряется в Фивах. Тем самым "религиозное"
и "сакральное" обнаруживают свой сугубо практический смысл. Явление
сакрального означает отделение насилия от людей, и, поскольку насилие теперь приписывается
божествам, люди освобождаются от подозрений в отношении самих себя. На
примере культа Диониса выявляется и процесс превращения двойников в чудовищ, т.е.
в существ, совмещающих в себе божественные, человеческие, животные и вещные
качества, так как желание, перейдя определенный порог мимесиса,
желает уже не объект, а модель-соперника. Это приводит к удвоению всех различий
и их смешению, что, собственно, и характеризует чудовище. По принципу удвоения
и смешения различий построены, согласно Жирару, и
ритуальные маски. Выводом всех предшествующих рассуждений оказывается положение
о том, что сакральное представляет собой определенную метаморфозу насилия,
которое отделяется от людей в качестве его носителей (субъектов) так, что
возникает иллюзия его не только независимого, но и в некотором смысле первичного
по отношению к людям существования. В этом причины амбивалентности всякой жертвы,
"излечившей" дезинтегрированную общность тем, что она, став объектом
коллективного насилия, впитала его в себя и именно благодаря этому стала не
только проклятой, но и священной. Вместе с тем, по Жирару,
сакральное может быть понято как совокупность таких норм поведения, которое
препятствует возвращению разрушительного насилия. Следовательно,
разрушительное насилие нейтрализуется и вытесняется с помощью самого же насилия,
что превращает его из разрушительного в "обосновывающее",
творческое. Поэтому в трагедии Эврипида убийство Пенфея, т.е. сосредоточение и разрядка коллективного насилия
на жертве совпадает с явлением сакрального, т.е. победой Диониса.
Интерпретация древнегреческих трагедий и лежащих в их основе мифов служит Жирару отправной точкой критики "Эдипова
комплекса" и фрейдизма в целом, которая, однако, не ведет к полному отрицанию
научной ценности психоанализа. Особое внимание при этом уделяется анализу
книги Фрейда "Тотем и табу". С аналогичных позиций конструктивной критики
рассматривается и понимание Леви-Строссом структуры брачных отношений у
примитивных народов. Специальное внимание Жирар
уделил анализу конкретных форм жертвенного замещения. В этом контексте им детально
рассматриваются понятия богов, мертвых и детализируется представление о сакральном.
Жирар полагал возможным отстаивать идею единства
всех ритуалов, в основе которых им усматривается их связь с "Ж.К.",
и механизмами его разрешения.
Концепция "Ж.К." нашла детальное освещение
также и в сочинении Жирара "О сокровенном от
создания мира", представляющем собой запись его бесед с двумя коллегами,
задающими вопросы, а также выступающими с возражениями, уточнениями и комментариями.
В качестве названия книги использованы слова Иисуса Христа (Мф. 13:35),
которым Жирар дает трактовку в контексте общей
концепции мимесиса и "миметического
кризиса". Разрешение этого кризиса с помощью жертвоприношения, утрачивая
свою благотворную инерцию, превращает его в "Ж.К.", т.е. кризис
равновесного состояния, достигнутого с помощью жертвы. "Сокровенным от создания
мира" считается именно механизм жертвенного замещения, который "лечит"
человеческую общность лишь до тех пор, пока остается скрытым от ее членов и
не осознается ими. В первой части книги, озаглавленной "Фундаментальная
антропология", рассматриваются, прежде всего, вопросы антропогенеза и становления
человеческой культуры. Отправной точкой рассмотрения является анализ
"жертвенного механизма" в качестве основания сферы "религиозного".
В этом контексте выявляются особенности мимесиса и
его связь с насилием, подчеркивается антимиметический
смысл всех запретов культуры. Воспроизводятся основные моменты теории
"Ж.К.", согласно которой принесение жертвы превращает ситуацию
"все против всех" в ситуацию "все против одного". Это делает
насилие уже не разрушительным, а обосновывающим, тогда как жертва становится
сакральной. Далее теория "религиозного" применяется к исследованию
становления культуры и ее институций. В частности обращается особое внимание
на взаимосвязь монарха и божества. Монарх, согласно Жирару,
- это жертва, освобождающая человеческое сообщество от всякой ответственности,
жертва пассивная, но создающая иллюзию активности и всемогущества, поскольку
жертве всегда приписываются сверхчеловеческие свойства. Для этого будущий
монарх сначала делается жертвой: он должен быть либо гонимым, либо на него
публично возлагается вина за многие реальные и мнимые преступления. Отчетливые
следы такого превращения в преступника и, стало быть, в жертву сохранились во
всех ритуалах возведения на престол. Если же принесение созданной таким образом
жертвы отсрочить, то это превращает ее в монарха, приобретшего власть и
суверенитет исключительно как прямое следствие сверхчеловеческих свойств всякой
жертвы и ее социокультурного престижа, вызывающего у сообщества ужас почитания.
В итоге реальное принесение в жертву монарха, воплощающего в себе власть внутри
сообщества, становится почти невозможным. Более того, отсрочка
жертвоприношения - исток и тайна всякой власти, которая изначально может быть
только сакральной. Если же жертва, воплощающая в себе коллективное насилие,
уже принесена, то она вытесняется за пределы сообщества и превращается в
божество. В случае монарха в силу имманентности процесса возможно точное повторение
превращения в жертву и отсрочки жертвоприношения. Напротив, божество находится
за пределами сообщества, а потому точное повторение изначального жертвенного
замещения невозможно. Это ведет к идее производства сакрального в меньших количествах
с помощью замещения ритуальными жертвами, к представлению о возможности роста
божества и, следовательно, о необходимости его кормления, а последнее совершенно
неправильно, как убежден Жирар, толкуется в
качестве сути акта жертвоприношения. Таким образом, монарх и божество - два различных
способа разрешения "Ж.К.", но в случае монарха доминирует то, что
предшествует жертвоприношению, а в случае божества - то, что происходит после
жертвоприношения. Не только монарх является "живым божеством", но и
божество является "мертвым монархом". На основе проделанного анализа
предпринимается попытка наметить контуры нетрадиционной теории антропогенеза.
И здесь важнейшие положения выдвигаются в связи с понятием "мимесиса присвоения".
Способностью к такому мимесису
обладают не только люди, но и многие другие живые существа, в особенности,
млекопитающие. Однако современная наука о человеке уделяет мало внимания этой
способности, хотя именно понимание ее сути, как считает Жирар,
позволяет понять многие механизмы антропогенеза в качестве средств нейтрализации
именно миметического соперничества. Углубление такого соперничества и его "жертвенное"
разрешение разрушили основанные на инстинктах формы доминирования и обусловило
переход к собственно человеческим отношениям внутри группы. Таким образом,
человек, согласно Жирару, отличается от всех прочих
живых существ лишь двумя особенностями: предельным развитием миметических способностей
и умением разрешать "миметический кризис" с помощью
жертвоприношения. В частности, это вызвало переход от периодического возникновения
сексуального возбуждения к той форме специфически человеческой сексуальности,
которая не зависит от смены времен года, что потребовало новых механизмов регуляции
поведения. Распространение и утверждение этих новых механизмов также
опирается на способность к мимесису. Именно со страхом
перед разрушительным мимесисом связываются и
сексуальные запреты, и принцип обмена, на котором основываются "экономические
отношения". Ведь "миметический кризис" - это определенная форма
символического обмена, превращающая его участников в "братьев-врагов"
и тем самым взрывающая сообщество изнутри. Поэтому, к примеру, заключение брака
и обмен материальными ценностями имеют одну и ту же структуру, определяемую
"мимесисом присвоения": все мужчины могут
хотеть вступить в брак с одной и той же девушкой, все члены сообщества могут
хотеть обладать одной и той же вещью в качестве "материальной ценности".
Однако ни одно живое существо, кроме человека, не выбирает себе брачного партнера
за пределами своей локальной группы, если может найти его внутри ее. Точно так
же ни одно живое существо, кроме человека, не выбирает предмет для удовлетворения
своей потребности дальше, если оно может завладеть точно таким же предметом,
находящимся ближе. Следовательно, делает вывод Жирар,
лишь опасность возникновения "миметического кризиса" может привести
к господству принципа обмена. Вполне очевидно, что запрет инцеста и экзогамия
выполняют функцию очищения сообщества от разрушительного мимесиса,
тогда как принцип товарообмена представляется выполняющим некую "чисто экономическую"
функцию, хотя на деле обе эти функции, в принципе, не отличаются друг от друга,
поскольку имеют одну и ту же цель. Лишь жертва кладет конец "борьбе и
шуму", на смену которым приходят мир и тишина, что по контрасту привлекает
внимание к новому порядку и к жертве как его основе. Поскольку люди хотят продолжать
жить в мире, они продолжают говорить на языке сакрального. Все первичные виды
человеческой деятельности, считает Жирар, - это манипулирование
со знаками жертвы. Даже язык и письмо в качестве систем символического обмена
представляют собой поиск жертвы. И приходит момент, когда знаки начинают маскировать
изначальную жертву. Поэтому язык, считает Жирар,
мог сформироваться только в ритуале из тех эмоционально насыщенных нечленораздельных
звуков, которые сопровождали "Ж.К." и которые ритуал также должен
был воспроизводить, поскольку они сопровождали и обусловливали спасительное
для сообщества коллективное уничтожение жертвы. В ритуальной практике эти
нечленораздельные звуки начали обретать ритм и упорядочиваться в качестве
непременных элементов танцевальных движений вокруг воспроизведения акта жертвоприношения.
Такое артикулирование нечленораздельных звуков
стало возможным, по Жирару, потому, что в ходе ритуала
все фазы "Ж.К." повторяются в атмосфере разрядки и мира, и первые
элементы языка во всех человеческих культурах - имена сакрального. Только затем
начинается развитие и шлифовка тех человеческих качеств, которые объединяются
названием "разум". Жертвоприношения обусловливают и структурирование
первичных знаковых систем. Традиционно считается, что всякий знак существует
внутри системы, так что для начала необходимо, по меньшей мере, два знака,
обозначающих друг друга. Но в условиях "Ж.К." реализуется другая,
динамическая модель. Речь идет об исключении во время возникновения, о единстве,
возникающем из хаотической массы, т.е. о модели жребия, соответствующей
произвольности и случайности выбора изначальной заместительной жертвы. "Ж.К."
имеет, согласно Жирару, четыре фазы, и они соответствуют
четырем типам такого элемента всех человеческих культур, как игра: игры подражания,
игры состязания, игры головокружения, игры случая (по классификации французского
ученого Р.Кайюа). Связь первых двух типов игры с углублением
"Ж.К." вполне понятна, "игры головокружения" возникают как
воспроизведение с помощью физических упражнений тех состояний, в которых
появляются колышущиеся и двоящиеся образы двойников, а "игры
случая" являются бледным отблеском процедуры случайного выбора заместительной
жертвы.
Азартные игры возникают именно на основе забвения сути
и серьезности последней фазы "Ж.К.". Поэтому, считает Жирар, не ритуал возник из игры, а наоборот, все игры
возникли из ритуалов, воспроизводящих "Ж.К." и его разрешение. Такой
подход влечет за собой необходимость подвергнуть анализу структуру мифов, в
которых не могли не запечатлеться следы первичных жертвоприношений. Жирар выдвигает тезис, согласно которому все мифы в
закамуфлированной форме описывают превращение разрушительного насилия в
обосновывающее, что всегда обусловливается принесением жертвы. Более того,
главной задачей мифов считается именно камуфлирование "обосновывающего
линчевания", и в свете этого вывода подвергается серьезной критике концепция
мифологии, выдвинутая Леви-Строссом. В связи с анализом мифологии Жираром рассматриваются так называемые "тексты преследования",
которые встречаются уже в европейском средневековье. Их возникновение было обусловлено
массовыми бедствиями, например, эпидемиями чумы. Все первичные "тексты
преследования" имеют одну и ту же структуру: констатируется, что
сообщество переживает кризис, выражающийся в триумфе беспорядка, насилия и
смерти; провозглашается необходимость массового насилия по отношению к
"источнику зла" (евреи, чернокожие, этнические меньшинства,
сословия и социальные классы, иностранцы, либералы и т.д. и т.п.); такое
насилие признается очищением сообщества от источника зла. Структура "текстов
преследования" в точности аналогична структуре мифов. Существенно, однако,
что в тех обществах, где господствует живая мифология, нет "текстов
преследования", а там, где легитимно существуют "тексты преследования",
нет мифологии. Этим объясняется сентиментальное влечение современного неопримитивизма к древности, т.е. к тем временам, когда
якобы не было преследований, травли и царила совершеннейшая гармония. Такая
идеализация прошлого свидетельствует и о непонимании того, что на самом деле
скрывают мифы, и об утрате способности их создавать. Характернейшая
черта ветхозаветных мифов, по Жирару, -
непоколебимая уверенность в невиновности жертвы, что подчеркивает случайность
ее выбора и делает весь механизм жертвоприношения неэффективным. Иисус
Христос окончательно раскрыл суть этого механизма, и с тех пор у человечества
нет традиционного средства разрешения "миметического кризиса". Единственным
способом предотвращения войны "братьев-врагов" оказывается отказ от
насилия как такового. В связи с этим Жираром
различается "жертвенное" и "нежертвенное"
прочтение христианства. Речь идет о различении между традиционным пониманием
крестной смерти Иисуса Христа в качестве заурядного жертвоприношения и, соответственно,
отказом от самого принципа взаимности (воздаяния), т.е. от разрушительного мимесиса и, следовательно, насилия. В свете этого общего
различения анализируются "жертвенное" и "нежертвенное"
прочтения новозаветных текстов. Изложенная концепция служит Жирару методологическим основанием особого метатеоретического рассмотрения западноевропейской
метафизической традиции в свете проблемы насилия. Принимая хайдеггеровскую интерпретацию метафизики, он считает ее
для современности высшей точкой самой метафизической традиции, а в стремлении
преодоления метафизики видит более широкий контекст - неявную критику всей культуры,
построенной на "обосновывающем" насилии. В качестве пробного камня
своего анализа избирается сравнение концепций Логоса у Гераклита и у апостола
Иоанна. Поскольку не только мифология, но и философия считается сколком
"религиозного", то философия также стирает следы коллективно-насильственного
механизма разрешения "миметического кризиса", так что понятие бытия
в свете такого понимания оказывается своеобразным отблеском сакрального в
качестве сгустка насилия (именно это обстоятельство, по Жирару,
придает привлекательную двусмысленность и загадочное очарование рассуждениям
Хайдеггера о бытии и его забвении, равно как и определяет смысл одного из основных
элементов теории деконструкции Деррида - понятия следа).
Как известно, Хайдеггер толкует Логос у Гераклита как "собирание"
разнородного, и Жирар считает, что возникающее единство
противоположностей описывает некоторую насильственно собранную целостность, структурируя
мышление в соответствии с социокультурным насилием. С точки зрения Жирара, за действительно пронизывающим гераклитовский
Логос насилием скрывается сакральное, связывающее двойников и препятствующее
их взаимному уничтожению. В случае же Логоса, который "был в начале"
и который "был у Бога" и "был Богом" (Ин. 1:1),
Хайдеггер, как убежден Жирар, совершенно не прав. Хотя
эти два Логоса принципиально различны, Хайдеггер видит в обоих только одно: в
первом - насилие, исходящее от свободных людей, а во втором - насилие, которое
претерпевают рабы. Хайдеггеровская интерпретация,
следуя идеям Ницше, превращает Бога в восточного деспота, а иудео-христианство
- в выражение рабского мышления, предназначенное, в свою очередь, для рабов.
В результате Новый Завет прочитывается сквозь ветхозаветные очки, и отношения
между Богом и человеком всего лишь воспроизводят гегелевскую схему "господина"
и "раба". Между тем, если Отец таков, каким его описывает Сын, то
Логос (Слово) Сына - это Логос Отца, который призывает людей стать во всем подобными
Отцу, причем это не простая передача бюрократического приказания через Сына,
а именно призыв. Логос апостола Иоанна чужд каким-либо проявлениям насилия, он
вытеснен из сообщества ("пришел к своим, и свои Его не приняли". -
Ин. 1:11) и вытеснен именно потому, что в нем открывается истина насилия. В
Ветхом Завете божество еще манипулирует людьми и вытесняет их (изгнание Адама
и Евы из рая), тогда как в евангелии от Иоанна люди вытесняют божество. Не находя
различия между двумя Логосами, Хайдеггер, констатирует Жирар,
не сознавая этого, открывает, что господствующее понимание христианства до сих
пор остается "жертвенным".
Именно поэтому Хайдеггер считает, что всякое западное
мышление является по своему происхождению и природе греческим, и никакого
особого "христианского мышления" просто не существует. Как
следствие этого выясняется, что мышление Хайдеггера не может быть настоящим
завершением метафизики (философии), на что он амбициозно претендует: не проводя
различия между двумя Логосами, он не видит истины и конца насилия. Хайдеггер,
который, по убеждению Жирара, должен быть прочитан
в свете "фундаментальной антропологии" (как, впрочем, и вся западноевропейская
метафизическая традиция), все еще занимается философией в качестве сколка
"религиозного", т.е. скрывает "обосновывающее" насилие. Но,
освобождая философию от псевдохристианских завалов,
Хайдеггер, как считает Жирар, участвует в деле
Откровения, завершая "жертвенное" прочтение христианства и, тем самым,
обозначая начало перехода к новому типу культуры. Третья часть книги называется
"Межличностная психология", хотя слово "межличностный" не
исчерпывает смысла неологизма "interdividuel"
(т.е. "распределенный между частями", "причастный").
Неологизм, созданный с помощью замены приставки "in"
на приставку "inter", указывает на первичность
связей и отношений и противопоставляется утвердившемуся в большинстве языков
аналогу слова "individuel", которое означает
не только "индивидуальный", "личный", но и "неделимый",
"замкнутый в себе". Изложение начинается с детализации процессов мимесиса по мере их усложнения - от элементарного миметического
желания до структуры "двойного зажима". С самого начала вся культура
- в явном противостоянии гуманистической и просветительской традиции - объявляется
всего лишь продуктом канализации разрушительных миметических процессов
экономическими и технологическими средствами. При этом большое внимание
уделяется анализу взаимоотношений между двойниками, из которых уже в
христианскую эпоху состоит сообщество в условиях предельного развития
миметических процессов, и на этой основе выдвигается нетрадиционное понимание
сущности психотических состояний и безумия. Важнейшим положением оказывается
постулат о неразрывной связи двойников, их "причастности" друг другу,
т.е. об их межличностном взаимодействии как исходном пункте анализа. В самом
деле, если каждый подражает каждому, то в такой системе с обратной связью
субъект последовательно занимает все возможные позиции, а по мере ускорения
чередования позиций занимающие их субъекты становятся неотличимыми друг от
друга, и возникают двойники. Правда, сами участники процесса видят исключительно
свои отличия друг от друга, но взгляду извне открывается их полное тождество.
Двойник - не просто галлюцинация, появляющаяся у участника ситуации и открывающаяся
его "взгляду изнутри" лишь вследствие психического расстройства, а
самая настоящая реальность, способная, однако, в соответствии с законами жизни
системы открываться именно в галлюцинаторных процессах. Двойники - это в
действительности взаимность миметических отношений. По мнению Жирара, то, что считается галлюцинацией двойника, представляет
собой столкновение двух индивидов в воображении одного из них, перешедшего некоторый
порог интенсивности мимесиса в силу своих психофизических
особенностей. Будучи реальными двойниками, эти индивиды стремятся избежать
друг друга, но без видимого успеха по причине разрушения механизмов жертвенного
замещения, и у одного из них дают сбой некие защитные механизмы. Тем не менее
подлинной галлюцинацией является не двойник, а отличия, и объявление последней
реальности двойника простой видимостью представляет собой спасительную
хитрость человека, не желающего признавать свою полную тождественность другим
людям. Таким пониманием обусловливается критика психиатрии, считающей
больного разновидностью монады, тогда как психическое расстройство у одного
человека должно быть понято как результат определенного отношения с окружающими
его людьми, которое выступает в виде сложных символических систем. Ведь в обществах,
которые не осуществляют жесткой фиксации места индивидов по рождению или
каким-либо иным признакам (а именно таким является современное общество), стабильность
общественного целого зависит от духа конкуренции, что приводит к уже описанному
чередованию позиций. По отношению к отдельному человеку это может выражаться
и действительно выражается в маниакально-депрессивном психозе. Далеко не случайно
наиболее часто он встречается у представителей профессий, зависящих от коллективных
реакций и общественного мнения - политиков, актеров, художников, писателей и
т.д. Симптоматично и то, что европейская литература, начиная с 19 в., переполнена
произведениями великих психопатических авторов, пытавшихся обратить внимание
своих современников на существенные события вокруг них, которым, однако, эти
современники так и не пожелали уделить никакого внимания. Напротив, потомки
преувеличивают важность этих событий и превращают всю ситуацию в идеологию,
главным компонентом которой оказывается возмущение неспособностью современников
распознать гения, оказавшего им великую честь говорить с ними. В результате
желание, как подчеркивает Жирар, ведет к психозу,
безумию и даже смерти, если нет жертвенного механизма, ведущего к "разуму".
Тем самым становятся более конкретными связи между разумом и безумием. Быть
разумным - значит выйти из-под власти чар двойника и обрести способность обладать
реальными объектами, оказывать на них воздействие.
Быть безумным - значит
позволить моделям мимесиса полностью поглотить
себя, поддаться исходящему от них очарованию насилия и, тем самым, попасть под
власть двойника. Такая трактовка объясняет также механизмы одержимости и
гипноза. В самом деле, модели-соперники, неразрывно связанные друг с другом,
соединяют в себе, не считая это галлюцинацией, все различия. В результате они
превращаются в "чудовищных двойников", и чудовищность обнаруживает
себя одновременно в данном субъекте и вне его (в двойнике), а это разрушает
все барьеры между "внутренним" и "внешним". Поэтому в
определенных ситуациях субъект чувствует себя пронизанным существом - духом,
божеством, другим человеком и т.д., - осаждающим его извне и одновременно находящимся
внутри, что позволяет ему свободно проникать в самые глубины души. Эффект
"двойного штурма" означает, что желание попадает в ловушку модели-соперника,
а "чудовищный двойник" занимает место всего того, что привлекало и
очаровывало соперников на предыдущих этапах "миметического
кризиса". Он замещает собой то, что каждый из соперников хочет одновременно
присвоить и разрушить, воплотить и изгнать. Это, по Жирару,
и есть суть состояний "вдохновения", "наития",
"водительства духа" и "одержимости", находясь в которых
субъект выступает одновременно и в единственном, и во множественном числе,
что весьма характерно также для истерического мимесиса
и транса, в том числе гипнотического. В свете полученных выводов им более
детально анализируются связи между мимесисом и
человеческой сексуальностью. Основным принципом этого анализа является тезис Жирара о том, что у людей сексуальность подчинена законам
мимесиса, а не наоборот. Прежде всего на этой основе
дается оригинальное истолкование происхождения и сути мазохизма. Согласно Жирару, мазохизм представляет собой результат особой
интерпретации самим индивидом своих прошлых неудач, возникших из столкновения
(совершенно не обязательно в сексуальной сфере) с такими
моделями-соперниками, которые стали для него непреодолимым препятствием.
Тогда этот индивид обращает связь между моделью и препятствием. В нормальном
случае "миметического кризиса" модель хотя и является препятствием,
но требует постоянного преодоления. Для мазохиста непреодолимое препятствие становится
моделью, причем моделью доминирующей и даже единственной. В результате такой
человек перестает ценить то, что можно преодолеть. Напротив, высшей ценностью
для него становится все то, что его подавляет. В конечном счете такая ориентация
переносится в сферу сексуальных отношений, где и обнаруживается наиболее
явно. В аналогичном ключе анализируются также другие формы отклоняющегося
сексуального поведения и, в особенности, гомосексуализм. Большое внимание
уделяется критике психоанализа Фрейда, отношение к которой у Жирара является двойственным. С одной стороны, он признает
гениальность Фрейда как наблюдателя, с другой - не разделяет большинство основоположений его доктрины. Заключительные страницы книги
посвящены рассмотрению ситуации в современной культуре, в "полицентризме"
которой Жирар усматривает межличностные миметические
взаимосвязи двойников, не находящие разрешения. Подчеркивается, что в современной
культуре до сих пор не осмыслена возможность и необходимость "нежертвенного" прочтения христианства в условиях, когда
человечество стоит перед угрозой всеобщего уничтожения своими собственными
силами. (См. также Жирар, "Козел отпущения".)
|
|
Жест
|
пластико-пространственная конфигурация телесности (см.
Телесность), обладающая семиотически артикулированной
значимостью. Выступает универсально распространенным коммуникативным средством
(как показано психологами, при диалоге более 80% информации поступает к
собеседникам посредством визуального канала). В контексте художественной традиции,
конституирующей свою систему средств художественной выразительности на основе
конфигурации человеческого тела (театр, кино, пластика, скульптура и т.п.), Ж.
выступает в качестве базового инструмента создания художественной образности,
в силу чего феномен Ж. оказывается в фокусе внимания философских концепций художественного
творчества, обретая особую значимость в рамках модернизма и постмодернизма (см.
Модернизм, Постмодернизм), трактующих Ж. в качестве своего рода текста. В
ряде философских концепций, фундированных презумпциями метафизики, феномен Ж.
подвергается онтологизации (см. Метафизика). Так, например,
в трактовке Бергсона конституируемый на основе "жизненного порыва"
Ж. обретает статус универсального способа бытия предметности: "Представим
себе жест - поднятие руки. Рука, предоставленная сама себе, упадет в исходное
положение. Все же в ней останется возможность - в случае волевого усилия - быть
поднятой вновь. Этот образ угасшего креативного жеста дает возможно точное
представление о материи" (см. Жизненный порыв). Ж. как культурный
феномен имеет двоякий статус, выступая как: 1) устойчивый в данной культурной
традиции и осваиваемый в процессе социализации знак, обладающий стабильной
семантикой (например, вытянутая вперед рука с поднятым вверх большим пальцем
в римской традиции означает требование сохранить гладиатору жизнь, в западно-европейской
- адресуемую проезжающему автомобилисту просьбу взять в попутчики, в
восточно-славянской - сообщение, что все "О'К"); 2) ситуативно
значимый способ выражения, семантика которого не является константной, но
конституируется в конкретном контексте, что предполагает определенные
встречные усилия адресата и адресанта данного Ж. в режиме "понять - быть
понятым" (как, например, писал С.Красаускас
применительно к графически изображаемому Ж., "...графика должна дать
зрителю импульс и оставить простор"). Отличие культурного статуса Ж. в
первой и второй его версии становится очевидным при сравнении, например,
западной и восточной традиций танцевального искусства: так, применительно к европейскому
балету Г.Уланова писала о том, что в танце нет фиксированно определенных движений, которые конкретно
означали бы "я ухожу" или "я люблю", но весь рисунок
танца в целом должен вызвать у зрителя определенные эмоции, соответствующие этим
состояниям; что же касается индийской традиции танца, то она, напротив, в своем
фиксированном семиотизме позволяет актеру "протанцовывать" для зрителя главы из
"Рамаяны"). Ж. во втором его понимании подлежит не простому
декодированию, опирающемуся на принятую в той или иной традиции систему символизма,
но своего рода дешифровке, в ситуации которой шифровой ключ, предполагаемый
адресантом, не известен адресату изначально, но должен быть им реконструирован
в ходе герменевтической процедуры по отношению к Ж. - Ж. понимается в данном
случае в качестве текста, артикулированного отнюдь не только рационально: по
оценке С.Эйзенштейна, кинотекст
должен рассматриваться "не как изображение, а как раздражитель, производящий
ассоциации, вызывающий достройку воображением... чрезвычайно активную работу
чувства". В контексте модернистских интерпретаций искусства феномен Ж.
рассматривается в контексте заложенной дадаизмом парадигмы антивербализма (см. Дадаизм), в рамках которой
внеязыковая, внелогическая и внедискурсивная сфера осмысливается
как сфера индивидуальной свободы, не скованной универсализмом - ни в плане субъективной
общеобязательности, ни в плане темпорального универсализма ("уважать все
индивидуальности в их безумии данного момента" у Т.Тцары).
Свобода творчества мыслится Х.Баллем как обретаемая
посредством отказа от сложившейся системы языка ("я не хочу слов,
которые были изобретены другими") и языка как такового ("во все ли
наш язык должен совать свой нос? Слово, слово, вся боль сосредоточилась в нем,
слово... - общественная проблема первостепенной важности"). Дадаизм не
только видит своей "целью ни много ни мало, как отказ от языка" (Х.Балль), не только практически культивирует Ж. на своих
"вечерах гимнастической поэзии", но и формирует ориентацию искусства
на Ж. как на фундаментальное средство художественной выразительности, обеспечивающее
искусству подлинность образа благодаря своей сопряженности с подлинностью
телесности (см. Тело, Телесность): "флексии скользят вниз по линии
живота" (Т.Тцара). В концепции "театра
жестокости" А.Арто Ж. трактуется в качестве
акцентированно доминирующего средства выразительности. Эта установка
мотивируется А.Арто тем, что слово как таковое есть
лишь символ, не столько выражающий, сколько замещающий собою обозначаемый предмет,
и в силу этого, "преодолеть слово - значит прикоснуться к жизни" (А.Арто). Согласно А.Арто, традиционный
западный театр всегда мыслился как "театр слова": "театр Слова
- это всё, и помимо него не существует никаких иных возможностей; театр - это
отрасль литературы, своего рода звуковая вариация языка", - более того,
"даже если мы признаем существование различий между текстом, произнесенным
на сцене, и текстом, прочитанным глазами, даже если мы поместим театр в
границы того, что появляется между репликами, - нам все равно не удастся отделить
театр от идеи реализованного текста" (А.Арто).
Между тем, согласно А.Арто, эта имплицитная презумпция
западной театральной эстетики может и должна быть подвергнута рефлексивному
анализу: вполне уместно "задаться вопросом, не наделен ли театр своим
собственным языком". Таким языком является (или, по крайней мере, должен
являться) язык Ж.: "сфера театра вовсе не психологична, она является
пластической и физической". Собственно, по мысли А.Арто,
происшедшее в европейской традиции "разделение аналитического театра и
пластического мира представляется нам бессмыслицей. Нельзя разделять тело и
дух, чувства и разум". Согласно концепции "театра жестокости",
"слова мало что говорят духу, но пространственная протяженность и сами объекты
говорят весьма красноречиво" (А.Арто). Именно
и только "посредством активных жестов" театральное действо способно
"объективно выражать тайные истины" (А.Арто).
Таким образом, концепция "театра жестокости" являет собой
"физическую, а не словесную идею театра, которая как бы сдерживает театр
в границах того, что может происходить на сцене, независимо от написанного текста",
- в этом смысле "театр жестокости" практически заменяет собою
"тот тип театра, каким мы его знаем на Западе, театра, частично связанного
текстом и оказавшегося ограниченным таким текстом". Базовым средством
художественной выразительности (в точном смысле этого слова: выразительности как
противостоящей непосредственной изобразительности - см. Экспрессионизм)
выступает в таком театре именно Ж. как инструмент телесности. Аналогично А.Арто, А.Жарри полагал, что
"актер должен специально создавать себе тело, подходящее для...
роли". В качестве своего рода встречного семантического вектора в трактовке
Ж. выступает концепция А.Юберсфельд, в рамках которой
тело актера выступает как тотальный Ж., конституирующий своего рода "письмо
тела" и не имеющий иной формы бытия, помимо знаковой: "наслаждение
зрителя в том, чтобы читать и перечитывать письмо тела" (см. Письмо).
Безусловно, речь идет "не о том, чтобы вовсе подавить слово в театре",
но лишь о том, чтобы "изменить его предназначение, и прежде всего -
сузить его область, рассматривать его как нечто иное, а не просто как
средство привести человеческие персонажи к их внешним целям" (А.Арто). Этим иным выступает, по А.Арто,
метафизическая сущность слова (слов), которая позволяет "воспринимать
речь в универсальном плане как жест" (см. Метафизика). По формулировке А.Арто, "театр может силой вырвать у речи как раз
возможность распространиться за пределы слов, развиться в пространстве...
Здесь включается - помимо слышимого языка звуков - также зримый язык
объектов, движений, положений, жестов, - однако лишь при том условии, что их
смысл, внешний вид, их сочетания, наконец, продолжены до тех пор, пока они не
превратятся в знаки. А сами эти знаки не образуют своего рода алфавит".
Таким образом, речь идет о "существовании... пространственного языка -
языка звуков, криков, света, звукоподражаний...". Именно в этом плане
речь, понятая в качестве своего рода вербального Ж., и обретает в контексте
театрального действия "свою главную действенность" - "как
сила, отделяющая материальную видимость, отделяющая все состояния, в которых
замирает и пытается найти успокоение дух". В этом отношении "театр
жестокости" никоим образом не предполагает, что произнесенное слово
будет услышано зрителем - услышано в классическом смысле этого слово,
предполагающем герменевтическую процедуру понимания исходного смысла вербальной
семантики. Театр, ориентированный на Ж., может быть рассмотрен, в терминологии
Ницше, скорее в качестве дионисийского, нежели в качестве аполлоновского:
"дионисически настроенный человек, так же как
и оргиастическая масса, не имеют слушателя, которому они могли бы что-нибудь
сообщить, в то время как именно его и требует эпический рассказчик и вообще аполлоновский художник" (Ницше). В сущности, при
переориентации театра со слова на Ж. "речь... идет не столько о создании
некой безмолвной сценической площадки, сколько о такой сцене, гул которой еще
не успел затихнуть и успокоиться в слове" (ср. у Р.Барта:
"гул - это шум исправной работы"). Анализируя концепцию Ж. А.Арто, Деррида отмечает, что
фактически "слово - это труп психической речи", - вот почему,
"обратившись к языку самой жизни" (Деррида),
нам следует обрести "речь, существующую до слов" (А.Арто). В этом отношении театр Ж. уделяет большое значение
такому феномену, как ономатопея (от мифов об ономатотете
- творце имен): по оценке Деррида, А.Арто конституирует своего рода "глоссо-поейсис" - "и не подражательный язык, но
и не сотворение имен , который подводит нас к черте, где слово еще не родилось,
когда говорение уже перестало быть простым криком, но еще не стало членораздельной
речью, когда повторение и, стало быть, язык как таковой". Модернистская
концепция Ж. во многом послужила предпосылкой формирования как постмодернистской
трактовки языка искусства (см. Язык искусства), так и постмодернистской концепции
телесности - см. Телесность, Тело, Тело без органов. Кроме того, в
модернистской концепции Ж. эксплицитно артикулируются многие идеи, впоследствии
обретшие фундаментальный статус в рамках постмодернистской парадигмы. К таким
идеям могут быть отнесены: 1) идея отказа метафизического понимания слова,
т.е. автохтонной и имманентной прозрачности вербальной семантики, фундированной
презумпцией светящегося в словах Логоса (см. Логоцентризм,
Метафизика, Постметафизическое мышление). По
ретроспективной постмодернистской оценке, если в контексте "театра жестокости"
А.Арто вербальные структуры практически превращаются
в Ж., то "в этом случае логическая и речевая установка, с помощью которой
слову обычно обеспечивается рациональная прозрачность, когда оно покрывается
странной оболочной, как раз и придающей ему незамутненность, так что сквозь
его истонченную плоть начинает просвечивать смысл, - эта установка либо сводится
на нет, либо оказывается в подчиненном положении; уничтожая прозрачность, мы
тем самым обнажаем плоть слова, его звучание, интонацию, его внутреннюю силу,
позволяем зазвучать тому воплю, который членораздельный язык и логика еще не
успели до конца остудить" (Деррида); 2) идея интерпретации
предмета интереса театра в качестве индивидуального, которая направлена
против вытеснения из сферы театрального действия неповторимо индивидуального,
принципиально единичного - как не подчиненного логике универсализма, а потому
воспринимаемого метафизическим мышлением как атрибутивно иррациональное (см. Идиографизм). По оценке Деррида,
осуществляя переориентацию театра от парадигмы вербализма
на парадигму Ж., мы тем самым "высвобождаем тот подавленный жест,
который таится в недрах всякого слова, то единичное, неповторимое мановение,
которое постоянно удушается идеей общего, заложенной как в абстрактном
понятии, так и в самом принципе повтора" (Деррида);
3) идея ситуативности жестовой семантики, которая понимается не в качестве
жестко фиксированной, но в качестве контекстно-ситуативной, подлежащей
дешифровке со стороны субъекта восприятия, что предполагает интерпретационный
плюрализм, открывающийся для зрителя в отношении театрального действия.
Данная идея во многом созвучна постмодернистской идее "означивания",
в рамках которой интерпретация понимается релятивно-плюралистическая, программно версифицированная
процедура генерации (не реконструкции) смысла как такового (см. Означивание, Интерпретация,
Эксперимеитация); 4) идея отказа от презумпции тотального
детерминационного доминирования в ткани театральной
постановки авторского замысла: как писал А.Арто,
"если автор - это человек, владеющий словесным языком, а постановщик -
его раб, то вся проблема сводится к простому словоупотреблению". В
рамках традиционного театра "согласно смыслу, придаваемому обычно выражению
"постановщик", - этот человек является не более чем ремесленником,
"переработчиком", своего рода толмачем, навеки
обреченным переводить драматические произведения с одного языка на другой"
(А.Арто). В силу этого "постановщик будет вынужден
постоянно тушеваться перед автором до тех пор, пока будет считаться, что словесный
язык главенствует над всеми прочими языками, и что театр допускает только
этот язык, и никакой другой" (А.Арто). Напротив,
фундированный презумпцией переориентации с такого инструмента, как слово, на инструментальное
использование Ж., "театр жестокости" фактически осуществляет один
из важнейших сдвигов европейской традиции в сторону постмодернистской идеи
"смерти Автора": как пишет А.Арто,
"мы отречемся от театрального пристрастия к тексту и отвергнем диктатуру
писателя" (см. "Смерть Автора"); 5) идея отказа от
классической презумпции линейного разворачивания смыслового содержания театральной
постановки (см. Сюжет), поскольку ориентация на Ж. освобождает театральное действие
от тотального влияния автора драматического текста - т.е. Автора как квази-детерминанты
по отношению к постановке (не случайно А.Арто
фиксировал теологический характер "...Глагола, задающего меру нашего бессилия").
В данном отношении концепция Ж. во многом выступает предпосылкой такой парадигмальной фигуры постмодернистской философии, как "смерть
Бога": если классическая сцена фактически "теологична
в той мере, в какой на ней господствует слово, воля к слову, установка
первичного логоса, который сам по себе не принадлежит театру, но управляет им
на расстоянии" (Деррида), то в театре Ж.
"представление" трактуется в этом контексте как обладающее автохтонно
внутренним, имманентным потенциалом смыслопорождения
(см. Неодетерминизм).
|